Среда порчи

« Назад

Среда порчи 07.09.2018 16:36

Разномастные, но типические персонажи, мелькнувшие во времени, отпущенном мне, а подчас и надолго задержавшиеся в нём, безусловно, заслуживают быть запечатлёнными на бумаге, ибо в их совокупном портрете отразился век: и новый, и старый. Увидеть их вместе и поодиночке – значит уловить причудливости сплетений судеб, понять своё место в человечьем обкружье, сообразить закономерности и исключения, отграничить их, ухватить попутные смыслы, смекнуть перспективы, уразуметь, осознать неотступность Божьего промысла – и жить в дальше, не теряя дарованного Небом бесстрашия.

***

Долго я скреплялся отдать чистоте белого листа боль, тяжело загустевшую во мне после порушения газеты «Щелковчанка», придуманной и рождённой мною в творческих муках, вобравшей в себя задушевность моего сердца и гражданские негодования, прозрения и ошибки, увлечения и разочарования, дружбы и предательства… О, это было чуть не единственное в районных масштабах страны издание, отмеченное ярко выраженной индивидуальностью, имеющее безусловное нравственное значение и физиономию, хорошо знакомую и недругам и друзьям.

В 2009 году московская поэтесса Вера Николаева (1928 – 2013), обращаясь к читателям «Щелковчанки», писала:

В день весёлого величания
Поздравляю вас, щелковчане!
Вам такая радость подарена:
Ни в Москве,
ни на дальних окраинах,
Сколько бы ни искать по свету,
Нет чудесней, чем ваша газета.

Подобных восторженных откликов набралось более сотни. Но это лишь к слову, дабы, не превысив, отчеркнуть значение газеты.

***

Естественно, опираясь на свой добрый опыт, я помнил прежде всего хорошее из того, что было. А ещё было смятение и безнадёжность. Об унижениях и говорить не стану. Но гнусность, в которую завернулся мой бывший заместитель Дмитрий Суконцев, превзошла все мыслимые прогнозы.

gotham_26_6829_oboi_abstrakcija_2560x1600Когда делом, которому ты посвятил одиннадцать лет и творил его порывно, сокрушительно, мятежно, начинает заведовать специалист по шустерне, во грудь вселяется тупая, неотпускающая боль. Так было, когда на моё место редактора «Щелковчанки» (еженедельника с 50­-тысячным тиражом формата советской «Правды») этот самый Суконцев и заступил.

Почём знать, когда бы мне вышло собраться написать об этом бесславье конца отнятой у меня газеты, в которую Суконцев прососался волосяными каналами, выпил всю её словесную силу и, находясь в литературном безверии и невежестве, в конце концов свёл на нет. Вся газета стала не более как недоносок. Она, огромная, превратилась в клон никчёмной районки. Всё в суконцевской обработке было невпопад языковому складу и многолетней замашке «Щелковчанки». Сплошная трескотня и беспорядок слов, терзающий глаза. Суконцев наполнил «Щелковчанку» не только безвредной и пресной галиматьёй, но и подковёрными негодяйствами, в которые как вошёл в момент моего ухода, так из них и не вышел.

***

И вот я, всё ещё не перемогший срока выбаливания обид и предательств, главное из которых учинил Суконцев, в статье «Граничная черта» написал:

«Ещё тяготеют надо мною кошмары барченковско­рыковского периода, связанные с отжатой у меня “Щелковчанкой”, скончавшей свои газетные дни в подлючем приспособлядстве суконщины». 

Заметим, что фамилии Суконцева я не называл, а дал обобщённую формулу явления, тем самым показав элемент типизации, к которой стремится всякий писатель.

Но вдруг спид­инфошный фотограф с неафишной фамилией Пшённов по имени Михаил просыпался в интернет­сети репликой:

«Подлость Вельможина.

Передовица главного редактора вызывает недоумение! Христианин, коим он себя считает, оскорбляет Дмитрия Суконцева. Называет его работу подлючим приспособлядством суконщины (последние три слова Пшённов выписал большими буквами. – В. В.). Дмитрий Александрович ответить не может. Он умер! А о мёртвых или хорошо или никак! Так поступают только подлецы. 22 августа, 18:56».

Да и пусть бы его, просыпавшегося! Он на своей странице «В контакте» упражняется в обличении – и, как говорится, на здоровье. Но Пшённов приляпал свой комментарий к газете «Впрямь», выложенной в Сети. Смолчать в этаком случае было бы ошибкой.

К пшённому высказыванию шестеро подмесили своих оценок: некие Илья Резник и Юлия Дмитренко, двое хорошо мне известных – жёлчная, загадившая печатное пространство района анонимными мерзостями Татьяна Захарова и ярый атеист-болтун, а по совместительству фотограф Валерий Шлычков из Монина, а также местная телевизионщица с мышьим хвостиком из затылка Ира Мекедо и – вот странность-то – сам Михаил Пшённов.

Ира (она сама так рекомендуется) Мекедо написала:

«А чего от ВНВ ещё ожидать? Это из серии “своих... бросаем”. С довольствия, похоже, сняли. Кто его теперь кормить-то будет?»

Как видите, всё публикую в доподлинности, без сокрытия деталей.

Теперь же мне пора идти по порядку, делая по ходу вставки-добавки, коли занадобятся.

***

Во-первых, у нас спокон века учились мало и скверно. И Пшённов не исключение. Он не понимает, что выражение «о мёртвых либо хорошо, либо никак» есть не что иное, как попрание истины. Коли ему следовать, обессмыслится предназначение человека к высокому. Пшённов повторяет эту фразу по принципу слышал звон, да не знаю, где он. Разбираемое нами речение принадлежит древнегреческому поэту Хилону (VI в. до н. э.):

«О мёртвых либо хорошо, либо ничего, кроме правды».

Следовательно, никакой подлости за мной числиться не может: от правды не отступаю ни на чуть и при этом в большинстве своём придерживаю правду-то до случая. Но Пшённов и совпавшая с ним Ира, прочитав мою болевую  мысль, тут же стали мучиться, словно ступня от гвоздя в сапоге. Но количество дистиллированной нетерпимости показалось Пшённову недостаточным – и он сам себе поставил «класс».

***

Дмитрий Барченков с Алексеем Рыковым (широко известные в Щёлковье дельцы) задолжали зарплату редакции «Щелковчанки» за… девять месяцев. Мы с Юлией Вячеславовной моей вошли в затяжную нужду. Но главное дело нашей журналистской судьбы (так я считал тогда) – газета «Щелковчанка» – было нам важнее невзгод. И я стоял, держал словесный фронт, возвышая тружеников и ставя на место двоерылок всяческих сортов.

Но не  только семья многодетных Вельможиных вошла в бескормицу – остальные тоже подъели­подносили свои запасы.

Громче всех и резче всех негодовал Суконцев. Он дрыгал-топал ногой, махал руками и частил: «Мне всё пох! Мне всё нах!» Это перешло в ежедневные повторения. «Надо уходить, надо уходить!» – жужжало в редакции.

Я мучился нестерпимо. Являлся к Барченкову денег истребовать – он багровел, кричал, что я бессовестный, потом оттаивал, просил подождать ещё. Но зарплаты не выдавал. В один из разов предложил: «Давайте вашей семье выдадим часть, а другим денег нет». Я, помню, разгневался до края: «Зачем же вы меня, сударь, пытаетесь сделать сукой?!»

Он, очевидно, не знал, что зарплату не платить – всё равно что кровь проливать. Эта мысль высказана одним из преподобных отцов Церкви.

***

Я предпринял всяческие попытки поиска альтернативной работы. И получил предложение придумать другую газету и начать службу в компании, принадлежащей Дмитрию Астапенко. Я ещё не знал, что он такой же мошенник, как и Барченков, и потому одушевился, поверил и с счастливым известием пришёл в «Щелковчанку». Собрал летучку: так и так, новая работа есть, зарплата будет регулярно, всех беру с собой.

Стали голосовать.

Кто «за», чтобы уйти от Барченкова и Рыкова к Астапенке?

Все: заместитель главного редактора Дмитрий Суконцев, журналистки Ольга Старостенко и Екатерина Пошивалова, редактор-корректор Юлия Вельможина, наборщица Татьяна Смирнова, верстальщики Максим Кирюшкин и Иван Гусаров, завотделом распространения Игорь Крылов – подняли руки. Воздержался лишь сотрудник отдела распространения Александр Костоправкин: он друг Рыкова, ему было неловко примкнуть.

***

Отправился я на второй этаж рынка, где располагалась барченковско-рыковская контора.

– Собирайтесь-ка, голубчики, на разговор со мной! – говорю Барченкову с Рыковым.

Первый из них полушутливо попросил:

– Вельможин, дайте хоть пообедать.

Рыков же вскинул бровь.

– Через полчаса жду вас на собрание, – твёрдо сказал я.

Время вышло – мы собрались.

– Дмитрий Алексеич и Алексей Васильич, я проработал с вами десять лет. Сообщаю вам об этом круглом сроке. В новое десятилетие пойду без вас.

– Вельможин, – прервал меня Барченков, – говорите яснее!

– Яснее? Я от вас ухожу.

Рыков расплылся в улыбке и бурно захлопал в ладоши, словно младенец, получивший погремушку:

– Только не передумайте!

– Да неужто вы, Рыков, полагаете, что человек моего склада, сказавши «А», не скажет «Б»? – подтвердил я свои намерения.

Барченков вмиг поник:

– Вы что, не могли прийти посоветоваться?..

– У вас в течение десяти лет была возможность советоваться со мной ежедневно. Вы исчерпали лимит – советоваться с вами не хочу и не стану. В завершение скажу: коли выдадите деньги по зарплате мне и коллективу, будем считать, что расстались без взаимных претензий.

– А если мы не заплатим вам, то пойдёте в прокуратуру? – спросил Барченков, и в его губах затаилась присебятинка.

– Нет, – ответил я.

– А как же?

– Встану пред иконою Господа Бога нашего Иисуса Христа и возблагодарю Его, что отныне все долги, накопленные мною за жизнь, переписаны на вас.

– Ну и далее?

– Далее – мои вам соболезнования.

И вышел.

***

Директором в «Щелковчанке» была тамбовская приспособчивая молодая женщина. Крылов как-то назвал её ставридкой – так и пошло: Ставридка да Ставридка. Не стану её называть: она человек неблагоприятный, любую мысль вывернет наиз­нанку, на чёрное скажет белое. Ни к чему делать её известной.

Уже следующим днём Ставридка по поручению Барченкова прибежала разговаривать с редакционными. Завела усыпительную песнюшку: всё будет хорошо, надо ещё потерпеть – деньги появятся.

А деньги-то имелись: их на «Щелковчанку» предостаточно выделяло Щёлково, чьим официальным изданием она являлась. Но Барченков, болея гигантизмом строек, опустошал всё до копейки. В его отеле «Аструм» одна лишь прикроватная тумбочка стоила полторы тысячи евро. До нас ли, газетчиков, было ему? «У меня есть выплаты поважнее зарплаты!» – часто повторял он и не на шутку злился при этом.

По моим предположениям, Барченков с Рыковым не выплатили сотрудникам и всяческим рабочим не менее миллиарда рублей.

***

Однажды меня принимал в своей резиденции правящий архиерей Московской епархии митрополит Ювеналий. Стол накрыл, два тоста за моё благоденствие провозгласил. Благословил иконой князя Владимира ручного шитья. Теперь она в моём доме – напоминанием о той редкостной встрече.

– Есть у вас, Владимир Николаевич, просьба ко мне? – спросил Ювеналий.

– Есть, владыка! – подготовленно ответил я.

– Какая? – насторожился митрополит.

– Прошу переименовать Серафимо-Саровскую церковь на набережной реки Клязьмы в Щёлкове.

– Как?! – сдавленным шёпотом воскликнул архиерей.

– Прошу назвать её: «Серафимо-Саровская церковь на слезах».

– Почему?.. – растерялся блаженнейший.

– Потому что ставили её в основном иноверцы: узбеки, таджики. Да и русских было вовлечено немало. Стоит храмовая постройка самое большее сто миллионов рублей. А Барченков, получивший за неё православный орден, задолжал народу по зарплате не менее миллиарда. Скажите, где же хоть один-разъединый рубль личных барченковских денег в этом благодатном храме? Плачут жёны: их мужья не принесли денег домой. Плачут дети: поесть нечего, надеть нечего. Плачут мужики­иноверцы, по три года не имеющие возможности возвернуться в свою глиняную Таджикию и солнечный Узбекистан: не на что купить билета. Издайте, дорогой владыка, указ о пере­именовании. Пусть наш народный – не барченковский! – храм именуется: «Серафимо-Саровская церковь на слезах».

– Я понял вас, – прохрипел Ювеналий.

– А я вас, уважаемый владыка, в умственной несообразительности никогда не подозревал, – заключил я.

Митрополит погрустнел, ушёл в себя. Он провожал нас с Андреем (старшим моим сыном) и всё махал нам вослед рукой. А я шёл от владыки спиной и смотрел, смотрел на него, остро ощущая расставальные секунды.

***

Итак, Ставридка давай увещевать остаться. А Суконцев демонстративно поднялся и выпалил:

– Да не хочу я с вами говорить!

Ушёл в свой закут за колонну.

В этом закуте он много раскладывал пасьянсов на мониторе, лущил семечки, всякий раз оставляя уборщице заплёванный пол. А к самостоятельной языковой работе он вообще не был способен, ибо был косноязычен и вопиюще безграмотен. Образование, как выяснилось, у него отсутствовало.

«Да как же ты его взял в заместители-то?!» – воскликнет нетерпеливый читатель.

А вот как. Он пришёл в редакцию с жалко-просительным, нахлобученным лицом, оперённым десятидневной щетиной.

«Так и так, – доложился, – я сын известного фельетониста “Правды” Александра Суконцева. У меня здоровье неважное. Сейчас есть возможность бесплатно поехать в санаторий. Но нужна справка с работы. А я нигде не работаю. Не могли бы вы дать мне такую справку? Как будто я работаю у вас».

То ли растерянность была на его лице, то ли послеводочная улыбка души, – я тогда не понял. Но справку ему у Барченкова схлопотал – и Суконцев подался поправлять здоровье.

***

По приезде припожаловал вновь:

– Вы не могли бы всамделе взять меня на работу?

Я к Барченкову.

– Давайте примем: уважим за отцовское имя.

– Нет, Владимир Николаич! Ни в коем случае. Зачем вам старпёр? Вам бегунки нужны. Нет и нет!

– В таком случае я его возьму без вас и стану рассчитываться из своей зарплаты. Хоть десятью тысячами.

Так Суконцев внедрился в «Щелковчанку». Получил от меня десять тысяч. Барченков разжалобился и на следующий месяц удвоил ему содержание.

Ах, я скорым-скорёхонько понял, что попал в ловушку: Суконцев оказался неахтительный. Его нетленки мне как редактору приходилось скрупулёзно вычитывать по пяти (а то и более) раз. Я чистил его авгиевы конюшни и понимал: Суконцев – мой дополнительный крест, который я сам взвалил на себя, и отказаться от него – значит не только признать свою ошибку, но и понести репутационные потери.

Девять лет я вкладывался в Суконцева словом и делом. Ежедневно возил его домой на своей машине. Предоставлял щадящий режим работы: ведь у Дмитрия Александровича больное сердце. Щедро, без оглядки делился знаниями, добытыми за долгие десятилетия. И в конце концов даже предложил выпустить книжку его статей. Подумал, что он насобирает в неё самого яркого за сорок-то лет – с 1969 года – работы в журналистике. Но Суконцев ничего из написанного до меня не представил. Ни одного матерьяльца. И тут прояснилось: я своей скрупулёзной редактурой, а подчас и откровенным переписыванием целых кусков раздул его, словно шарик. Он вошёл в эйфорию: лечу-у! И посмел согласиться на книжку-то.

Но я опамятовался – и книга Суконцева не вышла.

***

Был он человеком скрытным и всегда подстраивался под речь собеседника в диалоге. На любую фразу скажет «да». Этих «да» было не исчислить. И головой качает, словно на пружинке она. Так же он разговаривал и по телефону. Кто-либо что-то на другом конце провода говорит ему, а Суконцев – «да». Тот по­дробнее – Суконцев опять «да». Много раз приходилось мне прислушиваться, но, кроме частокола из «да», ничего расслушать было невозможно.

***

И оставалось до нашего всеобщего ухода от Барченкова с Рыковым две недели. Но что­то произошло в моём коллективе. Вот только что – не пойму. Исчезли открытые интонации. Глаза у коллег стали ускользающими.

– Да что с вами?! – кричал я. – Вы словно бы враз обестолковели!

И пробилась до меня новостишка: оказывается, Барченков и Ставридка беседовали со всеми в отдельности. И разбили долго взращиваемый мною коллектив. Пообещали выплатить втихую сразу аж две зарплаты из девяти задолженных. И – о Господи! – все вспомогательные и Суконцев (половина редакции!) взяли эти греховные деньги.

Суконцев получил – и молчок: сразу же затаился в жёниной пятиэтажке и более не показался мне. Распространители Крылов и Костоправкин деньги в кошелёк – и тоже молчок. Верстальщики Кирюшкин и Гусаров шелесты пристегнули – и ни гугу.

Я от праведной злости к потолку подлип. Ору:

– Собирайтесь-ка, дешёвые суки, на урок, разобъясню вам ваше бессовестье!

Крылов, с которым я числил себя в дружбе более десяти лет, помню, ответил:

– А мы теперь вам не подчиняемся!

– Что?! – взревел я. – Ах вы, стервецы паршивые! Сейчас пойду к Барченкову, скажу, что остаюсь, и после этого через четверть часа выгоню вас к такой­то матери!

Ссутулились они. Стянулись в мой кабинет. Сели, опустив головы.

Я кричал, неистовствовал, обзывал их распоследними словами.

– Как вы, холеры, могли взять деньги, не помня о многодетной матери – Юлии Вельможиной, о матери младенца – Екатерине Пошиваловой?!.

И вдруг наборщица Смирнова возьми и возрази:

– Что вы так кричите? Я тоже денег не получила.

– Да как же, Татьяна Михална, такое с вами приключилось? – обессиленно спросил я, обретя вдруг нравственную опору в ней.

И тут же при всех позвонил Барченков. Говорю ему:

– Зачем же вы так обошлись с Татьяной-то Михалной? Всем ржавым сослали подачку, а ей нет.

– Она тоже получила, – безэмоционально ответил Барченков.

И опять свет померк для меня: Смирнова­то, оказывается, искусная притворщица!

Я выбранил её безжалостно. Пусть носит. Ей – по плечу.

***

– Крылов, ты-то почему остаёшься? – спрашиваю.

– Мне жена не разрешает уходить.

– Гусаров, а ты?

– Мне тоже жена не разрешает.

После этого он скорёхонько жену бросил и женился на молодухе, упражняющейся в рифмовании.

– Кирюшкин, а ты-то что?

– Мне жена запрещает.

Весь персонал, как называла их Ставридка, во главе с Суконцевым остался. А мы, журналисты, ушли делать «Открытую газету» .

***

Как же горько мне было видеть вероломство моих бывших товарищей! Но всё же по человеколюбивой натуре я смягчел. Понимаю же: женские люди – народ слабый, а мужские люди – и того слабее. Пусть остаются.

Но Суконцев не сумел выпустить в нашей традиции ни номера. Он даже в рубрикаторе, являвшемся одним из ярких признаков непохожести «Щелковчанки», заплутался и пошёл по суконно-посконной газетной дороге: рубрики стали – «Спорт», «Новости», «Культура».

На первой полосе водрузил фонарный столб как приглашение удавиться, на котором навесил перечней публикуемого.

И таким сушняком попёрло с огромных страниц «Щелковчанки», такими благоглупостями наполнилась она (типа «Песочницы», в которой по гороновской разнарядке закопошились воспиталки), что газета «Время» на фоне суконцевского продукта стала выглядеть пристойнее: всё ж таки не настолько крупна.

Уже на четвёртый выпуск своего руководства Суконцев напечатал анонимное письмишко, в котором говорилось, что теперь-де, при вас, новый главред, газета стала хорошей, а не то что при Вельможине.

Я позвонил Барченкову, сказал:

– Фуёво поступаете, сударь! Суконщина – вещь накожная: перекинется – не излечитесь.

Барченков обещался более не допускать этакого беспредела. Действительно, я выпустил четыреста номеров, а Суконцев – четыре; и вот он, успех у анонимной профурсетки, которую, полагаю, сам же и придумал.

Да, к месту заметить, после меня Суконцев не опубликовал ни статьи.

Но удручение от его усугубляющейся подлючести не проходило! Не стерпел я – дал Суконцеву отлуп. Вот он:

Ты зачем меня убавил
В доме, выстроенном мной?
Ты зачем себя взбахвалил
Рассопливой похвалой?
 
Где б ты был, не сделай шага
Я навстречу, чтоб помочь?
Иссуконилась отвага,
Коль поподличать не прочь.
 
Впрочем, было, разве было
Честное в твоей судьбе?
Просуконенное рыло
Много скажет о тебе.
 
Паразитство, подлость, лживость
Приросли к тебе навек –
Потому и не случилось
Называться человек.
 
Сам себя унасекомил:
Что ни скажешь, то солжёшь.
И до дня, пока не помер,
Будешь ты отныне вошь.

Я опубликовал это в газете «Впрямь» (см № 24/2016: «…А мне б связать». – Ред.). Так что напрасно Пшённов ссылается на невозможность Суконцева ответить мне. Она была у него. Он же во всегдашней манере вжал голову в плечи и проглотил язык. Уверен: этот вольнодумец в редакции и приспособленец на площади смолчал бы и ныне.

Он надеялся быть взнисканным милостями Барченкова, да, очевидно, не учёл моих слов, сказанных тому: «И тогда – мои вам соболезнования».

***

Всё порушилось в барченковском хозяйстве. Я простодушно верю, что собрались батюшка Серафим и Николай Угодник на беседу – и один молвил:

– Давай, Серафимушка, тормознём молодца.

– Давай, Николушка.

И тормознули.

***

Но пока Барченков ещё задорился, решил позвонить мне:

– Вы знаете, редакционные сочинили про вас стишок. Прочесть?

– Прочтите.

– Называется «Казак с печки бряк».

И выдал какую-то рифмованную околёсицу, в которую гусаровская рифмачка вмонтировала моё имя. Злорадно проявили торжество мелкой души.

Я искал новую дорогу, а они с Суконцевым во главе лягали меня по-ослиному.

***

Вспоминаю, как Суконцев стал умирать. Ему в какой-то московской больнице разрезали грудь от кадыка до пупка, чтобы сделать операцию на сердце. И он стал умирать.

«Состояние критическое» – такое сообщение поступило от врачей.

Мои девчонки – корреспондентки «Щелковчанки» Ольга Старостенко и Екатерина Пошивалова – ходят по редакции и рыдают.

Я смотрел-смотрел на них и отрезал:

– Хватит, девки, реветь! Давайте отмолим нашего Митрисаныча.

– Как?! – заволновались они.

Позвонил я протоиерею Александру Семёнову.

– Приезжайте, – прошу, – батюшка, на неотложную молитву.

Священник – живой и отзывчивый – не помедлил.

– Говорите, в критическом? – спросил он по-всегдашнему бодро.

– Да, батюшка!

– Сейчас исправим. Время-то пасхальное. Как беспечально помолимся – так радость от Господа и получим.

Он возжёг кадило. Мы стали пред иконами – и начался молебен о здравии тяжко болящего раба Божия Димитрия.

Всем сердцем соборно молились мы и выпросили Суконцева у Господа: через десять минут после молебна поступило сообщение, что критическое положение перешло в тяжёлое. А наутро – тяжёлое положение сменилось стабильным.

***

Теперь я спрашиваю: разве была с моей стороны по отношению к Суконцеву подлость? Нет, не было её. А он подлючил десятками раз. Он, несмотря на грозную предынфарктность, вдруг забыл повторять латинскую мудрость: memento mori – помни о смерти. С прибавлением к ней отнюдь не милосердного – поторопиться. А сдерживающих постромков, роль которых мы выполняли, лишился.

***

И вот нынче фотограф голых девок Пшённов, живя в своём мещанском мизере, учит меня жизни. Свои оценки пусть адресует взбаламученным уродцам.

Но его неожиданное письмо изменило мне температуру. Чтобы сбить её градус, я и пишу этот очерк.

Праздник на улице Суконцева получился. Он, подговорив нас прыгать с корабля «Щелковчанки», скомандовал: «Раз, два, три!» Мы прыгнули – он остался. Но при этом не знал, что улица его не из гроба – а в гроб. В этом моей вины нет. Я объяснил бы ему, что почём, во всяком случае попытался бы вразумить. Но он, как только получил втихушку две зарплаты, так, повторяю, больше и не появился: забздел предстать предо мною. Всё-таки остатки совести, полагаю, теплились в нём. Да и добра наполучал от меня с избытком, заплатив чёрной неблагодарностью.

Герцен, кажется, говорил, что процесс обновления идёт непрерывно с процессом гниения, и который возьмёт верх – неизвестно. Суконцев надеялся, что гниение победит. Но бездна лукавства, в какую он провалился вместе с мужиками, пристёгнутыми к бабьим подолам, поглотила их вместе с «Щелковчанкой», в которой они своими колебаниями создали среду порчи.

***

В заключение открою ещё один эпизод.

Суконцев, будучи моим замом, опубликовал материал о том, как одиноко живётся некоему фронтовику Великой Отечественной войны, как его позабыли­позабросили родные, но сыскалась-де добрая женщина, она приходит ухаживать за стариком и он в знак благодарности намерен отписать ей квартиру.

Оказалось, родственница старика – личный стоматолог тёщи Барченкова – Ольги Гвоздевой. А ещё выяснилось, что все эти ухаживания добросердечной женщины просто афера, направленная на завладение жильём.

Наверху – в барченковской конторе – собрались Гвоздева и Рыков. Вызвали Суконцева на разборку. Но я не пустил его:

– У вас же сердце больное. Давайте сам схожу, всё выслушаю. А то, не дай Бог, дойдёте до приступа.

Он легко отпустил.

Два часа Гвоздева избивала меня последними словами:

– Мне твоя газета по… Мне подруга дорога́!

Рыков самодовольно наблюдал. Я в какой­то момент не выдержал, разрыдался – они не умерились:

– Звони, извиняйся!

– Оля (сноха больного фронтовика тоже оказалась Ольгой), простите меня! – говорил я, без вины виноватый, в трубку.

– Да пошёл ты на… – горланила в моё ухо незнакомая тётка.

Стало ощутимо, что и мне до приступа недалеко.

Потом Барченков пришёл в редакцию. Криком надрывался так, что голова его стала багрово-красной. Я отвечал внешне спокойно, при этом неуступчиво защищая Суконцева.

Тот ввечеру прислал мне эсэмэску: «Николаич, я после сегодняшнего разговора зауважал тебя ещё сильнее».

***

Остаётся сказать просы́павшемуся смешному грызуну Пшённову, отмеченному мелкой свирепостью, и подпёршей его  Ире: куда уж там, все живём, все умрём. Я высвободился от потрясения, которое было кошмаром стыдобы, прожил горькое время конца «Щелковчанки», увидел, что добро и зло созревают одновременно. Я замер посреди темноты, но никто не помог – лишь копилась дрянь. Да вот теперь и просы́палась.

Но огонь Суконцева был за­жжён обманно, а потому должен был неизбежно погаснуть. И он погас.

И поэтому, господа Пшённов и Шлычков, мадамы Мекедо и Захарова, сузьтесь-ка до застольной болтовни. Я понимаю, что вас, крепко сцепленных подлой круговой порукой, девать некуда. Я с Суконцевым был связан вечерней дружбой, но, доверившись ему, поступил опрометчиво. Разве могло прийти мне в ум, что вспучатся такие хляби?

Однако заряжаюсь Тёркиным. Он – моя философия. И вслед за ним повторяю:

Но поскольку от огня
Нет такой страховки,
Что касается меня,
Всё — по обстановке.
Владимир ВЕЛЬМОЖИН.
4 сентября 2018.