Михаил Алексеев

Отрывок из романа «Вишнёвый омут» Михаила АЛЕКСЕЕВА.

06Сад между тем подрастал. В нём уже поселились птицы. Первыми пернатыми новосёлами оказались соловьи. Одна пара жила совсем близко от шалаша. Она выбрала для себя большой, загустевший, ощетинившийся во все стороны злыми колючками куст крыжовника. Это случилось в ту весну, когда первым цветом занялись яблони, когда вовсю цвели вишни, сливы, тёрн. Соловей запел на заре, засвистал, защёлкал сочно и звонко. Михаил проснулся с ощущением праздника на душе: никогда ещё не было ему так хорошо, ясно и спокойно.

Было воскресенье. Над Игрицей тёк медноголосый благовест. Это молодой церковный сторож Иван Мороз скликал верующих к обедне. Михаил вытянул губы и попробовал подражать соловью. Вышло нелепо, смешно. Соловей перемолчал, обождал малость, а потом, как бы глумясь над беспомощностью человека, залился звончайшей трелью и, всё нагнетая и нагнетая, без передыха брал одну невозможную ноту за другой, а под конец, замерев на миг, всхлипнув как-то, рассыпался крупным градом, да так, что у Михаила захолонуло под сердцем, словно бы его неожиданно толкнули с огромной высоты.

– Молодец! – шептал он.

Скворец, высунувшись из своего домика, прикреплённого к вершине сохранённого для такой цели молодого дубка, послушал, послушал, выскочил на ветку, взмахнул крыльями и начал дерзко и очень похоже передразнивать соловья. Однако голос лихого пересмешника был слаб, сух – ему не хватало сочности и всех тех неуловимых оттенков, которыми природа одаряет лишь своих избранников – гениальных певцов. Должно быть, скворец и сам скоро сообразил, что состязаться с соловьём, по крайней мере, неразумно, и сразу же переключился на иные лады: очень искусно проквакал лягушкой, ловко воспроизвёл голубиную воркотню, протараторил по­сорочьи, а в заключение концерта уронил тихую, сиротскую, непреходящую скорбь горлинки. И те, кому он столь успешно подражал, вдруг пробудились и один за другим подали свои голоса.

Сначала отозвалась лягушка. Большая, полосатая, словно бы приодетая в восточный халат, она взгромоздилась на озарённый первым солнечным лучом листок кувшинки, устроилась на нём, как на подносе, поудобнее, проморгалась со сна, надула за щеками большие пузыри и заголосила: «Кы-уу-рыва, кыу-рыва». Ей тотчас же сердито ответили в Вишнёвом омуте: «А ты как-ка, а ты ка-ка?»

Сорока, мелькая меж стволов яблонь, прокричала русалкой и скрылась в частом терновнике, где уж второй год она выводила озорных и горластых сорочат. Горлинка откликнулась в калине, окружавшей сад со всех сторон и наряжавшей его то в белоснежные, то янтарные, то светло-зелёные, то розовые, то пунцово-красные, пурпурные ожерелья. На яблоне, прозванной за своеобразную форму плодов кубышкой, появился пёстрый удод, или дикий петушок, как его именуют затонцы. Раздвоил тонкий, радужный, как китайский веер, хо­холок, потом сложил, потом снова раздвоил, опустился на землю, бесстрашно подскакал к шалашу и философски заключил: «Добро тут, добро тут».

– Ишь ты! Теперь добро, а прежде-то: худо тут да худо тут. Верно, шельмец полосатый, добро! А будет ещё краше. Вот погоди трошки.

Яблони и груши второй уж год начали зацветать, но Михаил не допускал до завязи плодов, обрывал цвет, оставляя на дереве по два-три цветка, чтобы лишь проверить сорта яблок и груш. Раннее плодоношение пагубно для молодого сада: у дерева очень скоро прекращается рост, наступает преждевременная старость, и оно не даст и половины того, что может дать, войдя в зрелый возраст. Пока же в полную силу цвели лишь скоро созревающие и непривередливые испанские вишни, смородина – красная и чёрная, тёрн, малина, крыжовник. Яблоням оставалось ждать ещё года два-три. Но уже и теперь каждая из них успела показать хозяину свой характер, свой нрав. Буйно рвущаяся вверх, краснолистая и красностволая кубышка была нежна, капризна и любила полив; яблоко у кубышки ярко-красное, румяное, сочное; едва почуяв обильную влагу, кубышка весело встряхивала густыми ветвями и вся как бы улыбалась свету вольному: она была настоящей баловницей у садовника; Михаил холил её, пожалуй, больше всех. Рядом с кубышкой, отделённая от неё только узкой тропой, росла тихая и грустная медовка – яблонька со сладкими и упоительно душистыми, неожиданно крупными для нежной их и слабой матери плодами. Медовка часто хворала и, как всякое больное дитя, была окружена особой заботой и любовью. Очень много зла приносили ей зайцы – для Михаила этот трусливый зверёк был страшнее волка. Из всех деревьев зайцы почему-то избрали медовку и тяжко ранили её кожицу. Михаил закутывал медовку на зиму мешковиной, обматывал соломой, и всё-таки заяц умудрялся, точно бритвой, то отсечь наискосок ветку, то поскоблить кожу. Однако выжила и медовка и теперь, немного, правда, отстав от своих подруг-ровесниц, тянулась вверх, к солнцу. В два ряда по обе стороны выстроились анисовки – шесть удивительно похожих одна на другую сестёр со светло-зелёными, почти дымчатыми листочками. С каждой из них Михаил в прошлом году снял по нескольку кисло-сладких небольших, приплюснутых сверху и снизу ароматных яблок – лучших для мочения на свете не существует! Анисовки в противоположность кубышке были беззаботны, воды почти не просили и боялись только червей, охотнее всего почему-то селившихся в листьях анисовых дерёв. Анисовки росли дружно, вперегонки, широко и привольно разбрасывая вокруг кривые ветви. Каждое утро они встречали Михаила по-ребячьи забавным, милым лепетом. А за ними, поближе к Игрице, напоминающие пирамидальные тополя, целились в синее небо острыми макушками две груши бергамотки. Их мелкие и жёсткие, как у лавра, листочки и при полном безветрии испуганно трепетали, ропща на что-то. Сучья, длинные и шипастые, плотно жались к материнскому стволу. Днём бергамотки отбрасывали длинные тени, а ночью стояли тёмные, строгие, молчаливо насторожённые, как часовые на посту. Немного поодаль, по правую и левую стороны сада, на его флангах, на солнцепёке росли желтокожие китайские яблоньки. Они второй раз пытались буйно зацвести, но Михаил безжалостно укрощал их жадную тягу к материнству. В глубине сада, в тылу, в арьергарде, трудно, но основательно подымались над землёю антоновка и белый налив. Они были неприхотливы, спокойны и царственно важны. По всему было видно, что собирались долго прожить на белом свете. У самого шалаша, в добром соседстве с молодым и крепким, как деревянный парубок, дубком, самозабвенно рвалась вверх раскудрявая зерновка – яблоня-дичок, неведомо как затесавшаяся в культурное семейство. Её никто не поливал, не обрезал на ней лишних сучьев, не делал ей прививок, а она и не нуждалась в этом: росла себе да росла, успев дважды устлать землю под собой великим множеством мелких, жёлтых в зелёную крапинку, на редкость кислющих плодов, даже мальчишки не отваживались вкусить от них. Михаил однажды решил было устранить зерновку, да пожалел: больно уж хороша она собой, пышна и озорна, как девка на выданье, к тому ж вместе с дубом она создавала вокруг шалаша великолепную прохладу, где приятно попивать чаёк с малиной да плести из липового лыка лапти – к этому ремеслу Михаил пристрастился сразу же, как только перекочевал на постоянное жительство в сад. От леса сад был отгорожен калиной и терновником, служившим одновременно и естественной изгородью; от реки напротив Вишнёвого омута – калиной и высокой вишней владимиркой. По бокам – сливы, а за яблонями, на прогалинах, ровными рядами кустились смородина, крыжовник. Позади шалаша, на взгорке, табуном высыпала малина.

Вот мир, который будет окружать многие поколения Харламовых на протяжении долгих-долгих лет.

1958 – 1961.